«Пакіньце жыццё мне!» Как советская цензура заставила Пимена Панченко изменить конец хрестоматийного стихотворения
Поэт Михась Скобла на 105-ю годовщину со дня рождения народного поэта Беларуси Пимена Панченко вспоминает в фейсбуке о своих заочных и очных встречах с ним и о том, как даже он, казалось бы своими званиями и должностями защищенный от советской цензуры, на самом деле от нее страдал.
23.08.2022 / 23:08
Зима 1987 года, Королищевичи под Минском, заснеженный лес, семинар молодых литераторов, куда мне посчастливилось попасть со второго курса филфака БГУ. И вот мы с прозаиком Анатолем Козловым располагаемся в сверхскромном финском домике на отшибе, который явно не предназначался для зимних ночевок, а летом в нем жил Пимен Панченко.
Обогрева никакого не было, и мы в первую ночь до утра дружно «прадавалі дрыжыкі». Наутро нам дали какой-то самодельный калорифер, от которого через каждые пятнадцать минут выстреливали пробки в электрощите.
Но мы были молоды, грелись стихами и принесенным из соседнего Апчака вином, и автографы Деда Мороза на стеклах нас особо не интересовали. Больше интересовало, как народный поэт летом отдыхает в таких неприспособленных для жизни условиях. В домике даже воды не было, кровати стояли с железными сетями, как в военной казарме…
Оставляя через неделю то временное жилище, мы все же благодарно написали на заиневших обоях — как привет хозяину — его строки: «Покуль сонца не згасла, покуль свецяцца зоры, / Беларусь не загіне, будзе жыць Беларусь! Дзякуй летапісцу Пімену за такія вершы. Сябры літаратурнага таварыства «Тутэйшыя».
Когда я после университета пришел к Пимену Панченко брать первое в своей жизни интервью, то прежде всего поинтересовался, дошло ли до адресата то обойное послание. Поэт заметно оживился и сказал, что дошло, он долгое время даже запрещал менять обои в том месте.
Первое интервью с Панченко запомнилось мне еще одной историей. Надо сказать, что, получив редакционное задание, я прежде всего заглянул в энциклопедию и аж растерялся — о чем я, недавний выпускник филфака, буду разговаривать с народным поэтом, лауреатом Государственных премий СССР и БССР, восем раз орденоносцем, почетным академиком Академии наук Беларуси и экс-депутатом Верховного Совета с нечастым даже для советской номенклатуры стажем — аж двадцать семь лет?
Правда, смелости мне добавляли упомянутые Королищевичи и любовь к панченковской поэзии. Еще со школы я знал наизусть и сурового, отнюдь не парадного «Героя» («Злосна сказаў: уставай, пяхота, / Мы не на пляжы, а на вайне…»), и нежные «Белыя яблыні», и «Родную мову», где «сакаталі, красавалі, жнівавалі, лістападзіліся і сняжыліся» все двенадцать месяцев белорусского календаря.
Помню, уже поднимаясь по лестнице в доме, который находился в так называемом «Пыжиковом районе» над Свислочью, я повторял, как какой-то дополнительный пароль, памятные из школьной хрестоматии строки: «У акенца тваё / я пастукаў зязюльчыным ранкам / Пасля салаўінага вечара / і перапёлчынай ночы»…
Но никаких дополнительных паролей не понадобилось. Услышав о Королищевичах, Пимен Емельянович принял меня как давнего знакомого, и просто ошарашил своей искренностью и доверием. Не дожидаясь, пока я начну задавать подготовленные вопросы, поэт без какой-либо наводки с моей стороны заговорил сам о вещах, о которых тогда, несмотря на всю гласность, разве что шептались на писательских кухнях. Например, о том, что Янку Купалу в Москве в 1942 году — убили. «Я написал об этом в дневнике», — признался Панченко. И как ему было не поверить, когда он сам в той московской гостинице жил и с Купалой встречался…
Удивил меня Панченко и рассказом о своих отношениях с советской цензурой. Как мне на то время представлялось? Если ты народный поэт и лауреат высших государственных премий, то никакой придирчивый редактор и сверхвнимательный цензор не имеют права к тебе цепляться.
Оказалось — имеют, и Панченко, несмотря на все звания и премии, редактировали и цензурировали с такой же идеологической наглостью, как и всех остальных. С каждой книги снимались подозрительные с точки зрения Главлита стихи, многие произведения автор вынужден был переписывать.
Как пример цензурирования, Панченко вспомнил историю с хрестоматийным стихотворением «Родная мова» (тем самым, упомянутым). Поэта вызвали в издательство и потребовали сменить финальную строфу: «Ці плачу я, ці пяю? / Восень, на вуліцы цёмна… / Пакіньце мне мову маю — / Пакіньце жыццё мне!». Иначе — книга не выйдет.
Что было делать? Поэт вынужден был согласиться и завершить стихотворение более нейтральным четверостишием: «Ці плачу я, ці пяю, / Ці размаўляю з матуляю — Песню сваю, мову сваю / Я да грудзей прытульваю». В таком виде «Родная мова» и печатался — во всех избранных, собраниях произведений и школьных учебниках. Начиная с 1964 года.
Самое удивительное, что поэт и критик с безупречным литературным вкусом Михась Стрельцов назвал те дописанные по принуждению строки с «прытуленай да грудзей мовай» «так шчасліва народжанымі аднойчы, пранізлівымі і прачулымі». В чем, вероятно, убедил и самого автора — Панченко так и не восстановил отцензурирванный стих в прижизненных изданиях.
Сделал это я в поэтической антологии «Краса і сіла» (2003), когда Панченко давно уже не было на свете. Тогда кое-кто упрекал меня в нарушениях. Мол, есть воля автора и правила текстологии, и нарушать их нельзя. Подобного мнения, похоже, до сих пор придерживаются и современные издатели — повсюду «Родная мова» перепечатывается с соглашательским, жалким финалом. А ведь был (и должен остаться) протест народного поэта против уничтожения белорусского языка, высказанный во время, когда советские люди кукурузный коммунизм строили.
«Пакіньце мне мову маю — пакіньце жыццё мне!»